Глава 34
Акапулько. «Сорванец». Ава Гарднер
Как видите, историй связанных с кино — множество.
О некоторых из них вы знаете из предыдущих глав. Но иногда эти истории граничат с трагедией. Возможно, кто-нибудь рассказал бы о них с равнодушием, с которым мы относимся к вещам, хорошо закончившимся. По своей сути это не истории в чистом виде. Но в любом случае, они достойны внимания.
Это происшествия, которые могли бы изменить ход всей жизни, но Судьбе было угодно, чтобы все закончилось лишь испугом.
Есть одно происшествие, от воспоминания о котором у меня до сих пор волосы встают дыбом. Нечто очень серьезное, что произошло как раз в самом начале съемок фильма «Сорванец».
Песни к фильму всегда записываются раньше, чем начинаются съемки фильма, и хранятся в коробках. Затем накладывается изображение. На техническом сленге это называется playback (наложение, съемка под фонограмму). Сегодня, особенно благодаря телевидению, значение этого слова знают даже дети.
У нас был месяц для записи песен для фильма. Запись должна была проходить в Париже. У меня было плюс-минус тридцать дней, чтобы немного подзагореть — так, по моему мнению, должен был выглядеть паренек из Акапулько, главный герой в фильме «Сорванец».
Я казался себе таким бледным, что с большим энтузиазмом взялся за дело, чтобы загореть и выглядеть соответствующим образом.
Мне рассказывали о каких-то ультрафиолетовых лучах, с помощью которых в кино достигают бронзового загара. Это было как раз то, что надо. Поскольку я склонен все делать с фанатизмом — а у моих читателей не было недостатка в доказательствах его проявления, — я решил, что если на один сеанс рекомендуется всего несколько минут пребывания под этими пресловутыми лучами, то, продлив время, я уже через пару дней превращусь в настоящего парня из Акапулько.
Ну и удивлю же я их всех!
С одной стороны: «Вот вам мои песни для фильма», с другой: «Вот вам настоящий, стопроцентный парень из Акапулько. Получите!»
Да, да…
Моя интуиция, которая порой дает великолепные результаты, иногда заставляет меня по самые уши сесть в лужу, как было и в этом случае. И, естественно, все закончилось весьма плачевно.
От одной только мысли, что я чуть не ослеп, у меня мурашки бегут по коже.
Я уже говорил, что песни записывались в Париже.
В один прекрасный день, после записи песни «Аве Мария», мы возвращались в отель на машине тогдашнего директора фирмы звукозаписи и моего большого друга Мишеля Боне. Он был за рулем, и мы пересекали Париж через Булонский лес по дороге из студии звукозаписи в отель.
Вдруг я почувствовал сильную жгучую боль в глазах, просто нестерпимое жжение. Я ничего не сказал Мишелю, отнеся это все на усталость, потому что уже светало, и мы записывали в течение многих часов. Но я заметил, или мне так показалось, что Мишель искоса смотрел на меня, и после каждого такого взгляда все сильнее нажимал на педаль газа. Молча смотрел на меня и жал на педаль газа.
Жжение в глазах становилось невыносимым.
Неблагоприятное воздействие ультрафиолетовых лучей начало проявляться в тот же вечер, когда я пел.
В самом центре Булонского леса оно достигло своего апогея. Я начал тереть глаза, чесать лицо, у меня все чесалось, и из глаз катились огромные слезы. Я попытался посмотреть в автомобильное зеркало. Но ничего не увидел. Фары встречных машин и фонари парка казались мне мистическим ореолом. Вдруг все затуманилось, словно внезапно опустился туман. Я решился спросить:
— Спустился туман?
Мишель, не желая меня волновать, сам будучи охвачен паникой, ответил:
— Да, может быть. Да, небольшой туман. Понятное дело, в это время, посреди леса…
Я уже чувствовал себя по-настоящему плохо. Мишелю же мое состояние, должно быть, виделось еще худшим, поскольку он гнал машину с сумасшедшей скоростью.
Наконец-то мы приехали в отель, я поднялся в свой номер, буквально ведомый Богом, и зашел в ванную комнату, посмотреть, что происходило с моим лицом. То, что я увидел, а точнее сказать, угадал, меня ужаснуло.
Я понял, что случилось что-то чудовищное. Я не мог отчетливо видеть себя в зеркало. А мне еще предстояло ехать на съемки в Мехико. Но как я мог вообще ехать куда-либо, тем более на съемки, с таким лицом, которое и на лицо-то не было похоже?
Мишель срочно позвонил офтальмологу.
Врач, увидев меня, устроил мне допрос с пристрастием. Он был вне себя. Когда я рассказал ему об ультрафиолете, он пришел в бешенство. Я думал, он начнет меня бить. Он сказал мне, что я опасный умалишенный. Что я чуть безвозвратно не сжег свои глаза. И что мог до конца жизни остаться слепым. Мне редко приходилось видеть врачей в таком состоянии. (Вообще-то один врач однажды дал мне пощечину, но об этом позже.)
Правда, и он был на грани того. Ведь я совершил такую глупость, пытаясь за один день выглядеть таким же загоревшим, как тот, кто загорает три года. Это могло стоить мне очень дорого. Мои бедные глаза и так были уже достаточно испорчены постоянным светом софитов сцены. Ужас!
Итак, я поехал в Мехико с записанными песнями и с совершено испорченным лицом. Заплывшим. Настоящий монстр. Фонограмму я привез… Но сам!..
С моим лицом ничего нельзя было сделать, поскольку это было уже не лицо.
Конечно, я не мог в таком виде появиться перед камерами.
Ругательства Хуана Хулио Баэна, первого оператора, даже трудно себе вообразить. Он полдня изощрялся в выражениях в мой адрес. Обозвал меня, как только было можно. По сравнению с ним парижский офтальмолог был просто любезной монашкой. Что я не имею ни малейшего понятия о том, что такое кино. Что совершенно ни о чем не думаю. Что я, очевидно, глупее овцы. — «Что ты натворил, болван!» И вдруг мне пришло в голову наивно спросить его: «А разве не ты мне посоветовал немного загореть?» Хуан Хулио был абсолютно вне себя. «Я никогда, никогда не мог сказать тебе подобную глупость!» Это было правдой. Хуан Хулио мне этого не говорил. Это мне посоветовали другие невежды. Но самым большим невеждой был я, потому что послушал их. В общем, это была целая антология самых ужасных ругательств, которыми меня никто никогда не ругал. Когда весь его репертуар иссяк, он сказал мне, уже немного успокоившись, чтобы я ничего не предпринимал, не посоветовавшись с ним. — «Я здесь именно для этого». И так далее, и тому подобное. И закончил: «Этому не появляться на солнце, пока я не скажу. И когда скажу, тоже нет. Договорились?»
Он сделал одну пробу, но все было напрасно. После того, как на следующий день мы отсмотрели отснятый материал, нам стало ясно, что так мы никуда сдвинемся и надо останавливать съемки, со всеми вытекающими отсюда материальными последствиями.
По моей вине съемки были остановлены на месяц.
До тех пор пока мое лицо снова не стало моим.
Целый месяц! Вот такое несчастье!
Вокруг все злые, а я не знал, куда себя деть. Конечно, я больше всех злился на себя. Это был очень серьезный урок для меня. Больше я никогда не совершал подобных глупостей.
Иногда забывается, как быстро и много нового я познавал. Что иногда мне не хватало знаний. И это было, по меньшей мере, простительно. Я не хочу оправдываться, просто хочу посмотреть на это под другим углом зрения. Не для того, чтобы простить самого себя, а чтобы дать этому объяснение.
Надо отдать должное времени. Спешка ни к чему не приводит. Невозможно перепрыгнуть через время. Худший советчик артиста — это спешка. Время — хороший учитель. И опыт тоже приходит со временем.
А я поспешил, очень поспешил, но имейте в виду, что вокруг меня тоже спешили. Кто-нибудь останавливал меня, чтобы подумать? Меня торопили, потому что для некоторых я был просто объектом бизнеса. И если надо было подталкивать меня, меня подталкивали. И если надо было обманывать меня фальшивой лестью, или просто не говорить мне правду, мне безмерно льстили, бессовестно скрывая правду. Сейчас я знаю об этом. И чувствовал тогда. Я не глупец.
На роль американки, влюбившейся в сорванца из Акапулько, которым был я, прежде чем предложить ее Ширли Джонс, приглашали другую американскую актрису.
Эта актриса прилетела из Лос-Анджелеса, но, увидев мои появления на публике в Мехико, со всеми мерами безопасности, необходимыми для сдерживания огромной толпы, тотчас же вернулась обратно, и дня не пробыв в Мехико. Кажется, даже тем же самолетом, которым прилетела.
Действительно, для непосвященных заранее все связанное со мной было непостижимо. Но это было. И словами этого не описать! Мне очень неловко об этом говорить, но без этого эти воспоминания не имели бы смысла.
В начале моей карьеры, конечно же, все было не так радикально. Но потом пришло время, когда я и пошевелиться не мог. Из отеля до места съемок, и со съемок домой со всеми мерами безопасности. Пресса назвала этот феномен — «рафаэлизм». Я уже не раз говорил, что речь шла о чем-то выходящем за рамки отношения к артисту.
Как я уже сказал, первая актриса, приглашенная на роль моей партнерши в «Сорванце», сбежала, увидев толпу моих многочисленных обожателей, напуганная их криками, от которых буквально лопались перепонки в ушах.
Затем, как я уже говорил, приехала Джонс, и хотя ей не очень нравилось, что ее обходили стороной, превознося меня, словно Пресвятую Деву, она сумела сдержаться, поскольку была — является — настоящим профессионалом, и в худшем из случаев Оскар не дал бы погаснуть ни единому лучику этой звезды.
Она сопровождала меня повсюду, улыбалась самым обворожительным образом всякий раз, когда видела меня улыбающимся, и даже переняла мою манеру поднимать руку, дабы поблагодарить восхищенных почитателей. Думаю, что в глубине души она ничего не поняла. Однако доллар есть доллар, а за свое участие в фильме она получила кругленькую сумму.
По крайней мере, мне так сказали.
В Акапулько я жил на великолепной вилле, расположенной на вершине холма, с прекрасным видом на море. Со мной были моя мать и Доминик. Это была золотая клетка в великолепном месте с прекрасным садом. Но тем не менее клетка.
С одной стороны, моя мать уже была влюблена в Мексику, а, с другой стороны, я не был готов снова переживать одиночество, от которого страдал в Буэнос-Айресе. Но моя мать хотела находиться рядом со своим любимым сыном прежде всего потому, что занималась расписанием моих дней с присущей ей пунктуальностью и настойчивостью, достойными всякой похвалы. Рафита, как ее всегда называл Грегорио Валенштайн, была матерью артиста и выполняла свои функции с почти профессиональной точностью. Такой любопытный альянс был очень популярным феноменом в то время, и число артистов с матерями везде росло.
Именно тогда, в Акапулько, в мою жизнь неистово ворвался, подобно взрыву, вихрь по имени Ава Гарднер.
В то время она отдыхала в доме Фрэнка Синатры в Лас Брисас.
Мы стали большими друзьями. Первое достаточно холодное знакомство потом превратилось для нее в некий каприз. Ей нравились моя молодость, непринужденность, природная веселость и настоящая испанская сущность. (Ава до смерти была влюблена во все, что связано с Испанией.)
В те времена она уже почти не снималась, но продолжала по праву оставаться великой дивой.
Наше взаимопонимание, увлеченность и дружба были такими, что я — а вы уже знаете, каким тщеславным я могу быть, — начал подумывать, что эта женщина с зелеными глазами и неземной красотой почти влюбилась в меня.
Любой волен воображать себе все что угодно, но то, что было между Авой Гарднер и мной, действительно выходило за пределы просто дружбы.
По случаю моего дня рождения Ава устроила на вилле Синатры потрясающую вечеринку и провела весь вечер, буквально повиснув у меня на шее или на руке. Она не отступала от меня ни на шаг.
Ава Гарднер была настоящей богиней и посему очень властной, капризной и непредсказуемой. Она жила с какой-то отчаянной и головокружительной интенсивностью. Иногда у меня возникало ощущение, что время для нее не существует, а иногда казалось, что она, наоборот, торопилась упиться часами, словно вот-вот должен был наступить конец света.
В моей жизни было мало случаев замешательства и тревоги, какие мне пришлось прочувствовать с Авой Гарднер.
Она, на высотах своей жизни, познала все, мне же нечего было показать. Тем не менее, она вела себя как дива, жила так же. Она была особенным человеком, и если выбирала тебя, чтобы ввести в круг своих приверженцев, то могла позволить себе демонстрировать свою слабость и ранимость.
Мы везде были вместе. Она удивительно естественно вмешивалась в процесс съемок, высказывая свое мнение обо всем, даже если ее не спрашивали. Показывала мне, как стоять и двигаться перед камерой, типы планов. Омрачала существование Ширли Джонс, хотя та, своей вечной голливудской улыбкой, очень умело скрывала свое состояние.
На съемочной площадке Ава была само послушание. Камеры были ее естественной средой, и она двигалась среди огней, кранов и людей, занятых своим делом, чувствуя себя, как рыба в воде.
Рыба, в которой было что-то от акулы, которую надо было бояться, уважать, любить и ненавидеть одновременно, поскольку никто не мог предсказать ни ее движений, ни слов, ни реакций.
Она обладала особой кинематографической властью, посланной ей Богом, которая буквально завораживала весь персонал, заставляя его стоя, с открытым ртом смотреть на нее.
Она и мной хотела покомандовать — с самыми наилучшими намерениями — и почти преуспела в этом. Я защищался, как мог, и мне удалось избежать ее чар. Избежать, до некоторой степени, ее колдовства. Это было не так просто, потому что, находясь уже в зрелом возрасте, она оставалась неимоверно красивой женщиной.
Мы постоянно выезжали в укромные места выпить чего-нибудь, подальше от любопытных глаз. Поначалу удивленная и веселая Ава просто руками всплеснула, видя, с каким обожанием относятся ко мне мексиканцы. Мы пытались всегда быть незамеченными, но если мне это было трудно, то с Гарднер это было более чем невозможно.
Ее буквально изумляло восхищение, с которым люди к ней относились, и она пользовалась своей огромной популярностью, выжимая из ближнего весь его пыл до последней капли.
Мне очень льстило быть ее другом, ее личным капризом. Это была для меня большая честь. Но я также служил мишенью для приступов ее гнева, находясь всегда ближе к богам, чем к мужчинам.
Я не забуду Аву до конца дней своих.
Ава Гарднер, со своей привычкой делать что-либо с энергией урагана, втянула меня в одну очень скверную историю. Она единственная была виновата в одном из самых серьезных происшествий, что имели место во время съемок «Сорванца». Ей удалось вывести меня из себя и поставить на край бездны профессионального крушения.
Точно так, как это было в случае с предыдущим фильмом, продюсеры, и в первую очередь «Коламбия Пикчерс», застраховали меня от всех рисков, что влетело им в копеечку, причем страховка, среди прочего, препятствовала моему выезду из Акапулько, и особенно самолетом.
Запрет был совершенно категоричным.
Первым допустил ошибку я, совершенно забыв о том, как рискованно давать информацию, о которой тебя не просят. Не смог вовремя промолчать, и моя неосмотрительность стала причиной всего того, что произошло потом. Сейчас все это кажется смешным, но тогда, когда все это происходило, я все ощутил на собственной шкуре. Черт бы меня побрал!
Я рассказал Аве, что Сара Монтьель, наша общая подруга, будет выступать в «Патио», в Мехико. («Патио» — это историческое место, так же связанное с «рафаэлизмом», как моя собственная кожа, но об этом позже.)
Будь проклят тот момент, когда мне пришло в голову рассказать Аве Гарднер о ее подруге Монтьель! Ей засела в голову мысль, что мы должны поехать к Саре, которая должна была прилететь в Мехико, чтобы послушать Монтьель вживую.
Я, с бесконечным терпением, всеми возможными способами, на английском, испанском и даже жестами попытался объяснить ей условия страховки и насколько они запрещают мне какие-либо перемещения. Все было напрасно.
Не знаю, как было у других, но для меня Гарднер — самая упрямая женщина из всех, которые встречались на моем пути. Она обещала насильно притащить меня в столицу, убеждала меня и по-хорошему и по-плохому, пока не затащила нас троих — Джонс тоже согласилась — в самолет, летающий из Акапулько в Мехико. Всего тридцать минут лёта.
Я сопротивлялся, как мог, просил ее не втягивать меня в эти проблемы, взывал к ней, не стесняясь в выражениях… Все напрасно.
Когда я сказал Аве, что условия контракта запрещают мне куда-либо выезжать, она меня даже не стала слушать.
И так четыре раза.
На пятый она устроила такую истерику, взорвалась, наговорила грубостей и обозвала меня по-всякому, так что лучше и не вспоминать. Гарднер была капризной, как ребенок, который не хочет становиться взрослым, а повзрослев, убежден, что истерика и вопли являются наилучшим средством для достижения своей цели. Ава — капризная, безрассудная, экстравагантная, которой никто не мог перечить из-за ее эксцентричности.
Она быстро устала от попыток убедить меня нежностью и лестью. Ава Гарднер до последнего не давала своему ближнему никакого спуску. Окончательно выйдя из себя, она крикнула мне, что я «на самом деле никакая не звезда, и не имею ни… ну ни малейшего понятия, как ею стать». Что я сопляк, сосунок и что это она, именно она, Ава Гарднер — звезда, семикратно превосходящая меня, патетического сосунка, с моими руладами, челочкой и мамочкой, меня родившей.
Ее слова, высказанные на людном пляже Акапулько в самый разгар съемок, — о том, что я не обладаю тем, чем должен бы обладать, и что она не общается с сопляками, не заслуживающими даже часиков Микки Мауса, — заставили моих товарищей, которых забавляло это сочетание красоты и распущенности, превратиться буквально в соляные статуи.
И закончила она, как если бы исполняла главную роль своей жизни: «Ты, мой бедный Рафаэль, даже не крохотная звездочка, в тебе даже отдаленно нет того, что должен иметь мужчина для проявления своей воли».
Этими криками, потоком оскорблений Аве Гарднер удалось унизить меня, смутить и заставить сдаться. В общем, достала она меня. Надеюсь, вы сможете простить меня за такое слово.
Таким образом, с колотящимся сердцем и все еще убежденный, что поступаю плохо, идя вразрез с моими личными интересами и интересами моих уважаемых коллег по работе, я капитулировал.
Мы полетели в Мехико, дабы присутствовать на шоу, которое Сарита Монтьель давала в историческом «Патио».
Туда мы долетели нормально, хотя всю дорогу меня мучили угрызения совести и предчувствия, что все это добром не кончится. Что все это выйдет боком и обернется против понятно кого…
В общем, Антония (Монтьель) встретила нас с невероятной радостью и дружелюбием, которое всегда ко мне питала. Мы побывали на ее спектакле, поужинали и потом немного выпили. Хорошо, что я не ношу часы, поскольку если бы я увидел, как летело время той безрассудной ночью, у меня бы случился инфаркт. Одним словом, очень поздно, уже на рассвете мы вылетели в Акапулько.
Это был первый утренний рейс, и до обеда больше рейсов не было. Мы сели в него в самый последний момент, что опять чуть не довело меня до инфаркта. Потому что этим самым утром у меня были съемки, а я и так уже достаточно всем доставил неприятностей своим загаром, чтобы еще и не явиться на работу в назначенное время.
И если в самолет я сел в плохом настроении, то вышел в еще худшем.
Возвращение назад было просто неописуемым.
Это был — и остается — самый худший полет в моей жизни. А надо сказать, что я провожу три четверти своей жизни в самолетах, летая из Секи в Мекку, и привык к любым неожиданностям и инцидентам.
Тот проклятый самолет вдруг начало трясти так, словно какая-то сверхъестественная сила схватила его за хвост и начала дергать с невероятной силой.
Это были самые ужасные полчаса полета, которые я помню. И все из-за капризов моей окаянной Авы Гарднер!
Честно говоря, я думал, что это конец.
Мысленно попрощавшись с моей святой мамой, я начал шепотом молить Господа Бога о последней милости. Я приготовился к смерти, как подобает настоящему христианину. Много молился. Весь вспотел. Потом стал сквернословить, но вовремя остановился, чтобы не взять на себя еще большего греха.
К невероятной тряске самолета сверху вниз и из стороны в сторону добавилась дрожь моего тела. Меня трясло так, словно я подхватил ужасную болезнь под названием «пляска Святого Вита», не имеющую ничего общего с танцем, и тем более со святым.
Совершенно подавленный, я подумал, что это несчастье было справедливым наказанием за мое вероломство, если не клятвопреступление, совершенное по отношению к неизвестной страховой компании. Небо посылало мне свое наказание и окончательно лишало меня всяческой надежды. За безответственность, легкомыслие и непослушание. (Я также представил себе лицо моего бедного Висенте Эскривá, когда он получит известие об этом ужасном происшествии.) За мальчишество, глупость и дурость!
Ава, далекая от всего, спала сном праведника.
Судя по всему, ее могли разбудить лишь звуки труб Страшного суда. Дело принимало плохой оборот.
Ширли Джонс была подавлена. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этот ужасный конец и молился до тех пор, пока самолет не коснулся земли.
Мы приземлились в Акапулько целыми и невредимыми, хотя я еще долго не мог прийти в себя, продолжая трястись.
Я спросил у Гарднер, который был час.
Было уже почти столько, сколько я сам себе определил, когда мне нужно быть каждое утро на съемочной площадке. Одним словом, спешно поцеловав Аву, я оставил ее на попечение местного таксиста, а сам, взяв Ширли под руку, на общественном транспорте отправился на работу.
Пока продюсеры готовили место, где должны были проходить съемки тем утром (точно не помню уже где, но помню, что на пляже), я попросил у них прощения и пообещал, что подобное больше никогда не повторится. Что впредь я буду выполнять все условия контракта, особенно в части, касающейся моей безопасности, которые запрещали мне какие-либо поездки. Что я уже был достаточно наказан за свою ошибку этим ужасным полетом и что ни одна женщина больше не сможет поставить под сомнение мой профессионализм, даже если бы ее звали Ава Гарднер. Слава Богу, об этом не узнали выше, и это не дошло до «Коламбия Пикчерс» в Лос-Анджелесе, а я мог продолжать нормально сниматься.
Я обратился к Висенте Эскривá и сказал: «Господин режиссер, я в вашем распоряжении. Мы можем начинать работать».
|